Ирония и христианство несовместимы

Александр Щипков, Елена Жосул

 

В чём отличия между юмором и иронией, юродством и шутовством?

 

 

Допустима ли ирония в миссионерской деятельности Русской православной церкви? Где искать культурные истоки разных видов смеха, политические особенности ритуальной иронии и какова её роль в современных формах тоталитарности? Об этом журналист Елена Жосул беседует с советником председателя Государственной Думы, доктором политических наук Александром Щипковым. Также собеседники пытаются ответить на вопрос, поставленный Сергеем Аверинцевым, Михаилом Бахтиным и Умберто Эко: «Смеялся ли Христос?«

— Александр Владимирович, тему иронии в Церкви обычно не обсуждают, она кулуарно-неформальная. Но она присутствует в церковной жизни. По вашим наблюдениям, от иронии в Церкви скорее польза или вред?

— Вред. Тема роли иронии в политической и религиозной жизни действительно табуирована — чуть позже объясню причину. Смех бывает разный. Важно его качество. Какой это смех, добрый или злой? Вот главное отличие.

— Есть ли у иронии миссионерский эффект? Не является ли она признаком того, что в Церкви также есть живые люди?

— У иронии не может быть миссионерского эффекта, поскольку она разделяет людей. В начале девяностых постмодерн сделал попытку взойти на амвон. Московские и петербургские протодиаконы, протоиереи, иеромонахи начали активно использовать иронию в своей миссионерской деятельности. Они вошли в моду, у них появились эпигоны и по епархиям. Их проповеди, лекции, книги привлекали молодых и старых. Шокирующее переплетение сакрального и шутовского казалось смелым новаторством. Всеобщее удивлённое внимание было воспринято ими как победа новой гомилетики. На долгое время они стали „витриной“ Церкви и заполонили собой секулярные СМИ, которые охотно и со скрытой глумливостью над православием показывали »прикольных попов«. Прошло тридцать лет. Виден результат. Рекрутированные ими неофиты, пришедшие на волне „ироничной“ проповеди, либо давно схлынули, либо пополнили ряды либерал-православных ворчунов, сместившись из Церкви в соцсети. Политические кривляния женщин на амвоне — вот символический итог их миссионерских усилий. А сами проповедники, работавшие в шутовских колпаках постмодернистской относительности, нынче замолчали и не могут признаться себе в том, что исказили свой священнический путь и не могут теперь разобраться — где они истинные, а где их маска. Трагические судьбы.

Шутка не может что-либо обесценивать. Она подчёркивает равенство, совместность, коммунальность, теплоту отношений. А «гражданская ирония» — это интеллектуальный код доступа в определённый избранный круг.

— Юмор облегчает жизнь, разряжает обстановку. Когда после пасхальной или рождественской службы духовенство, прихожане садятся разговляться — они же не «Типикон» цитируют — а анекдоты рассказывают и радостно смеются.

— Именно. Сидят все вместе за одним столом. Их объединяет общая тёплая радость, которая может сопровождаться весельем и смехом. Другое дело — ирония, холодное чувство, очень характерное, кстати, для периода Серебряного века. Оно обесценивает ценности.

— Значит, шутить и иронизировать — это разные вещи?

— Конечно. Шутка не может что-либо обесценивать. Она подчёркивает равенство, совместность, коммунальность, теплоту отношений. А «гражданская ирония» — это интеллектуальный код доступа в определённый избранный круг. Именно в него и стремились попасть наши церковные иронисты. А с другой стороны, ирония имеет конкретную цель — девальвацию ценностей, если они выходят за пределы рыночных цен, девальвацию самой идеи ценности. Священники-иронисты полностью проиграли. Сфера, в которую они вступили, разрушила их самих и превратила в циников.

— Но ведь ирония возникла не в ХХ веке, а вы её описываете как современное, постмодернистское явление.

— Конечно, ирония возникла давно, практически одновременно с философией. Потом она менялась. Разные эпохи рождали разные виды иронии. Проще всего выделить три её вида.

Первая, философская, сократическая — это античный метод наводящих вопросов Сократа, который приводит оппонента к тому, что он начинает противоречить самому себе.

Вторая, романтическая — это тоска по идеалу, в сравнении с которым всё земное выглядит мелким и смешным. По существу это не ирония, а грустный юмор, поскольку некая ложная ценность ниспровергается ради чего-то более высокого, подлинного. Это подчёркивает высшие ценности, а не девальвирует их.

Третий вид — постмодернистская ирония, выросшая из Просвещения, она-то как раз девальвирует ценности. Это не тоска по идеалу, а отрицание идеала. Она противоположна романтическому смеху, романтическому чувству. Сегодня доминирует третий тип иронии. Причём он уже стал частью идеологии.

— Каким образом?

— Дело в том, что, превращаясь в групповое явление — не всеобщее и не индивидуальное, а именно групповое — такая ирония делит людей на своих и чужих, рукопожатных и нерукопожатных, «продвинутых» и «быдло». Подчёркивает дистанцию. Эту секуляристскую практику можно назвать »социальным расизмом». Но сегрегация, разделение, отчуждение не совместимы с соборностью, а значит, и с церковностью. Напротив, Церковь призвана объединять людей, поскольку люди изначально равны перед Богом. Проникновение в Церковь иронии, которая подменяет юмор, — это явный признак секуляристского влияния. Но Церковь на то и Церковь, чтобы не быть секулярной.

— Вы считаете, такая ситуация с иронией ощутима сегодня в церковной среде?

— На мой взгляд, иммунитет Церкви по отношению к разделяющей, обесценивающей иронии сегодня ослаблен.

— В чём это проявляется?

— Например, известная книжка Майи Кучерской называется «Современный патерик». Хочется назвать его «Забавный патерик» — по аналогии с «Забавными евангелиями» Лео Таксиля, который превращал Писание в анекдот. Кучерская делает то же самое — Предание превращает в анекдот. «Один батюшка был людоед…» — кому-то нравится, многих отвращает. Это недобрый смех. Автор приглашает неверующих людей — давайте вместе посмеёмся над Церковью. Посмотрите, какие смешные и забавные эти батюшки, матушки, семинаристы, прихожане… Это карикатура на святоотеческую традицию.

— Говорят, что проза Михаила Ардова, Майи Кучерской и похожих авторов продолжает традиции юродства. Вы с этим не согласны?

— Не согласен. Юродство — средневековое явление, а «гражданская ирония» — продукт модерна и его радикальной формы — постмодерна. В какой-то мере, опосредованно это может быть связано с шутовством, но точно не с юродством.

— В чём для вас заключается разница?

— Юродивый «по жанру» должен заниматься самоуничижением. Благодаря этому самоуничижению смех юродивого не ведёт к персональному возвышению, не возбуждает гордыню. Это религиозное обличение, а не светское поучение, это называлось «ругаться миру». Такое «поругание» осуществлялась не с позиций светского здравого смысла, а «Христа ради». Совсем иное дело — шут. Он не обличает, а поучает и осмеивает, это хорошо видно уже в образах шекспировских шутов. У юродивого нет и не может быть социального статуса, а у шута есть, — вспомните хотя бы Аркадия Райкина, прочно входившего в советский истеблишмент. Шут куда больший прагматик, чем забавляющиеся им господа. Это секулярная фигура. Вот и проза Кучерской и Ардова, несмотря на религиозную тематику, по духу намного ближе секуляристской публике, с которой ценностная общность у этих авторов выше, чем с единоверцами. Свой литературный талант они направили в эту сторону.

— А если взять Гоголя и его «Вечера на хуторе близ Диканьки»? Гоголь ведь православный писатель. Но при этом у него такой тонкий юмор и карикатуры на пограничные темы.

— Да, конечно. Это юмор, а не ирония. Гоголь, особенно ранний, периода «Вечеров» — очень тёплый. Это романтический тип смеха, отчасти и карнавальный. Но Гоголю и его герою — «не всё равно». А в поле иронии человеку «всё равно». Ирония не просто игра, это игра, за которой — пустота. Человеческая душа не терпит пустоты. Ощущение пустоты — главная причина столь распространённых нынче депрессии и уныния. Помните, какой ужас настигает героиню уэллсовского романа, когда Человек-невидимка срывает с лица бинты, а за ними — не гримаса, не оскал, а — пустота.

— Для кого-то понятие «смех» шире юмора и иронии вместе взятых. И это одна из центральных тем романа «Имя розы». Монахи спорят, смеялся ли Христос. Вильгельм говорит: «По-моему, он (Христос) остроумно шутил, чтоб смутить грешников и ободрить приспешников». Он защищает смех, ибо тот «обучает людей: иногда — посредством остроумных загадок и неожиданных метафор». А его оппонент Хорхе говорит, что смех — «это слабость, гнилость, распущенность нашей плоти… вещь близящая к смерти и к телесному разложению». И настаивает: «Иоанном Златоустом сказано, что Христос никогда не смеялся!». Вы бы в этом споре чью сторону заняли?

— Проблема, которую обсуждают средневековые герои Умберто Эко, намного шире перипетий самого романа, поскольку существовала и до его написания. Здесь я сошлюсь на мнение Сергея Аверинцева, который в известном споре с Михаилом Бахтиным утверждал, что Христос мог шутить, но не мог смеяться, поскольку смех рефлекторен и человек в этом состоянии не свободен. В статье «Бахтин, смех, христианская культура» он подчёркивает: идея о том, что «смех освобождает» уже говорит о несвободе субъекта. Поскольку свободный — не нуждается в «освобождении» (он ведь уже свободен). Кроме того, смех действует на всех одинаково, он стирает индивидуальность. Смех апеллирует к рефлексам, непроизвольным нервным реакциям, когда «невозможно остановиться». Какая же это свобода, если — «невозможно».

Культ иронии означает, что ничто в мире нельзя воспринимать серьёзно, кроме самой иронии.

— Фильм Николая Досталя «Монах и бес» обожаем в православной среде. Залы, полные духовенства и церковных работников, радостно смеются. Образы священников показаны беззлобно, даже с любовью. Что вы думаете об этом?

— Любопытно наблюдать за личными религиозными поисками Досталя — которого разрывает между тягой к традиции (он снимал фильм про староверов) и тягой к постмодерну. Любовь монаха и беса, а это главная тема фильма, — абсурдная ситуация для христианина. Перевоспитание беса — догматически неверный, невозможный мотив. Такой сценарный поворот в чём-то закономерен, поскольку талант писателя Юрия Арабова, который придумал этот сюжет, неразрывен с постмодернизмом. Но для церковного человека естественен другой взгляд. На что «клюет» духовенство и почему Арабов так легко им овладевает — тема, которая требует обдумывания.

— Василий Аксёнов в своё время пустил в ход хорошо прижившееся выражение «звериная серьёзность» — тупой ограниченный пафос, свойственный тоталитарному мышлению. Разве звериная серьёзность — лучшая альтернатива иронии? Ведь действительно, в Церкви есть примеры кондовости, формализма, фанатизма, которые отпугивают людей.

— Культ иронии означает, что ничто в мире нельзя воспринимать серьёзно, кроме самой иронии. Мысль о «звериной серьёзности» впервые сформулировал, конечно, не Аксёнов, а немецкие романтики. Они таким образом защищались от бюрократии и меркантилизма. Аксенов повторил идею с опозданием на полтора века, и, будучи «городским» писателем, направил её одновременно против коммунистов и «деревенщиков». Аксёнов воспринимал иронию как инструмент борьбы с тоталитаризмом. Но мировые тоталитарные практики ушли далеко вперёд. «Звериная серьезность» свойственна сегодня как раз ироническому дискурсу. Поскольку ирония эта холодная и навязанная, даже навязчивая. Ирония по договорённости, своего рода ритуал. И именно поэтому тема «гражданской иронии» как политического инструмента сегодня табуирована, вы не найдёте её критического обсуждения в социальных сетях.

Что до бахтинской карнавальности, она имеет очень древние, языческие, ритуальные корни. Только ритуал этот не групповой, а всеобщий — в том смысле, что он так описан бахтинистами и так воспринимается.

— Какой вывод вы из этого делаете?

— Я бы сказал, что ритуальная ирония постмодерна (когда не иронизировать нехорошо, непозволительно) и ритуальный стыд (когда стыдно не за себя, а за оппонента) — два ярких признака именно сегодняшней тоталитарности. Собственно и антитоталитарный дискурс нам навязывается тоталитарными методами, с которыми ирония вполне совместима. Ирония идеологична и тоталитарна. Именно поэтому она всё время заговаривает о тоталитарности — чтобы на неё «не подумали», по принципу «держи вора».

— Зачем это нужно?

— Затем, что в наше время тоталитарные проекты гораздо проще осуществить в игровом режиме. Ирония придаёт тоталитарности игровой характер. Ты словно сидишь в кинотеатре и наблюдаешь за собой со стороны и не чувствуешь, что тобой управляют. Теряешь способность чувствовать радость духовной и интеллектуальной свободы — то, что даёт человеку только христианство.

— На телевидении много юмористических передач разного качества, часто грубоватых и простецких. Это не тот же бахтинский карнавал, только на телеэкране?

— Что до бахтинской карнавальности, она имеет очень древние, языческие, ритуальные корни. Только ритуал этот не групповой, а всеобщий — в том смысле, что он так описан бахтинистами и так воспринимается. Не юмор и не ирония, а третий тип смеха. Реликтовый. Но я не уверен, что в сегодняшней социальной жизни он реально существует, и что мы не толкуем Бахтина поверхностно. Карнавальный смех по-своему амбивалентен, но не в сторону вечной постмодернистской теплохладности. Этот смех как пламя для выплавки металла: выжигает пустую породу, уничижает и снова возвышает. Может быть, в юродстве есть отголоски такого смеха — здесь надо спросить культурологов. Но как бы там ни было, нам, христианам, проще — ведь мы знаем о двойственности многих проявлений человеческой жизни. Поэтому и к смеху мы можем отнестись очень просто: хороший смех хорош, а плохой — плох. К такому взгляду я и призываю.

Беседовала Елена Жосул

 

Источник: «Парламентская газета»

 

Pravoslavie.cl